March 30th, 2020

приятно поддамши

(no subject)

Прочел дневник Юрия Нагибина, а потом, уже на излете интереса, пролистал "Моя Золотая Теща", "Тьма в конце туннеля" и еще кое-что из самого позднего.

Ранние рассказы Нагибина - о охотниках и браконьерах, о любви и природе животной и человеческой цепляли, Дневник тоже оставил впечатление, другие поздние вещи не впечатлили. "Теща" никак не дотягивает до Тропика Рака; разбирать причины можно, но вряд ли нужно вполне, а так -
Нагибинская проза вычурна и легка, в ней слишком много красот человека избалованного сверхдостатком на фоне общей нищеты. Несмотря на досадную асбурдность советских бытовых обстоятельств вроде пишущей машинки с кирпичом в качестве противовеса и на сексуальную озабоченность рассказчика, - в этом он возможно и переплевывает Миллера, но вот подлинного трагизма и целенаправленного оптимизма отчаяния нет как нет; есть случайное мельтешение номенклатурного плейбоя, житейские пустяки, из которых нагибинский герой выпутывается играючи, как спортсмен. Получается, что Нагибин соревнуется не столько с Миллером, которому он завидует как писатель, а скорее с Лимоновым, о котором он в Дневнике отзывается наплевательски. Финал "Тещи", где рассказчик убегает из номенклатурной дачи по деревьям и через забор, вполне такая лимоновская псевдоквазия, симулякр героизма.
"Тьма в конце туннеля" казалось бы исследует тему антисемитизма в советской России; и у автора тут есть подлинно трагический задел - его отец, русский офицер, был расстрелян большевиками за участие в тамбовском мятеже. Присоединился папенька к русским крестьянам, как подлинный народник прежней, дореволюционной выделки, большевики его стерли с лица земли, - расстеляли и труп по-тихому спустили под воду. Осталось только письмо, в котором отец просит своего далекого столичного друга, еврея, присмотреть за женой и сыном.
Нагибин, воспитанный этим евреем, полагавший себя полуевреем и убедивший в этом всех окружающих, обнаруживает в архиве покойной матери это письмо. И реагирует довольно предсказуемо, как избалованный советский номенклатурный подросток, хотя писателю уже за полста - "лучше бы ты, папаня, гондон надел", и в том, что он эту реакцию маленького гаденыша, не растворившегося нисколько в седовласом почтенном литераторе, вставляет в текст, есть изрядная доза самолюбования. Бытие еврея среди евреев, пугаемых призраком антисемитизма и сплоченных перед этим призраком, куда теплее и человечнее; оказаться русским среди русских ужасно.
Бытовой антисемитизм малокультурных детей - обитателей столичных дворов и некоторых советских писателей принимается Нагибиным как некая болезнь, аберрация действительности. Все это было бы так, если бы неудобный папа-русский, не надевший своевременно гондон и еще менее своевременно присоединившийся не к партии интернационалистов - большевиков, а к заведомо проигрышному Антоновскому бунту, раскатанному в ничто бравым Тухачевским.
Лишний человек этот папа, да. Совершенно неуместный. Если бы русского папы не было, все было бы уместно и красиво, как на картинке - антисемитизм необразованной черни, зависть к еврею, носителю просвещения.
Но место ненужного русского папы занял очень нужный еврей - отчим, которого Нагибин и полагал отцом - вплоть до неудобного открытия. Может, дворовые дети нутром чуяли что тут что-то нечисто, что Нагибин со своим папой занимают какое-то ненатуральное, не свое положение. Но это уже праздные домыслы, нехорошие, аморальные - получалось бы, что антисемитизм имеет какие-то подлинные, естественные основания. А их нет и быть не может.
В советской реальности папа-еврей с мамой-дворянкой это пропуск в клуб благорасположенных интеллигентных людей, занятых творческим трудом по праву крови, - а если жизнь не заладилась, то вызов в Израиль это неплохой клапан для сброса бунташного пара в комедийный свисток. Русский сам по себе, чужой среди равнодушных и озлобленных своих, и заниматься тут можно чем угодно, начиная с бунта русских против русских, расстрела русских и спускания трупов в воду и заканчивая перепасовыванием ребеночка евреям. Нагибин вырос типичным номенклатурным полукровкой, баловнем судьбы, успешливым продуктом советского социалистического эксперимента, а умер неприкаяным русским дворянином. Антисемитизм позднесоветских литературных кружков ему был омерзителен, русофобия же не замечалась, как воздух, которым дышат представители творческой номенклатуры в стране советов. Евреем быть трудно, но русским гораздо труднее - признается он в финале. Вряд ли Нагибин этот факт вполне прочувствовал на своей шкуре в силу все той же номенклатурности, тема многослойной русофобии-русофилии и многослойного же антисемитизма-филосемитизма в архитектуре культурного и политического устройства страны им не раскрыта.
Но писал он безусловно хорошо, раскрывая свою личную физиологию, за то и спасибо.