Дроздовская дивизия встала на отдых в селе Воскресенке. На сторожевое охранение на участке 1-го полка к вечеру перебежал красноармеец с винтовкой и во всей амуниции.
О перебежчике мне передали из сторожевого охранения по полевому телефону. Я приказал привести его ко мне в штаб дивизии. Вскоре часовые ввели молодого человека лет двадцати, в долгополой шинели кавалерийского образца, с помятой фуражкой в руках, с сорванной красной звездой, от которой осталась темная метина.
Перебежчик был очень светловолос, с прозрачными, какими-то пустыми глазами, лицо бледное и тревожное. Его опрятность, вся его складка и то, как ладно пригнана на нем кавалерийская шинель, выдавали в нем не простого красноармейца.
— Кто ты такой, фамилия? — сказал я, когда он отчетливо, по-юнкерски, отпечатал шаг к столу.
— Головин, кадет второго Московского корпуса. Молодой человек смело и пристально смотрел на меня прозрачными глазами.
В тот день у меня коротал время командир 1-го артиллерийского дивизиона полковник Протасович. До привода перебежчика мы мирно рассматривали с ним старые журналы, найденные в доме, несколько разрозненных номеров «Нивы» благословенных довоенных времен — с каким трогательным чувством находили мы на войне эту старушку «Ниву», особенно рождественские и пасхальные номера, дышавшие домашним миром, — и целую груду «Огонька» в выцветших синеватых обложках, с размашистыми карикатурами Животовского и фотографиями заседаний Государственной думы.
Протасович вполголоса попросил у меня разрешения допрашивать перебежавшего кадета.
— Кто у вас был директором? — спросил Протасович. Перебежчик ответил точно, потом повернулся ко мне и сказал со слегка покровительственной улыбкой — чего, дескать, допрашивать?
— Да, ваше превосходительство, ведь мы с вами сколько вместе стояли.
— Как так?
— Да я же белый... Служил в Белой армии, в Черноморском конном полку. Заболел тифом, в новороссийскую эвакуацию был оставлен, брошен в станице Кубанской. Вот и попал к красным… Теперь словчился перебежать к своим. Ваше превосходительство, разрешите зачислить меня в команду пеших разведчиков первого полка.
— Почему первого?
— Я всегда мечтал...
В его ответах не было ни звука, ни тени, которые могли бы вселить подозрение. Черноморский конный полк, действительно, очень часто плечо к плечу сражался рядом с дроздовцами, я хорошо знал у черноморцев многих офицеров. Может быть, потому, что такая обычная для белой молодежи биография была пересказана как-то слишком торопливо, что-то невнятное показалось мне в ней, неживое, а, главное, потому, может быть, что какое-то неприятное, глухое чувство вызывали во мне эти прозрачные, немигающие, со странным превосходством смотрящие в упор глаза, но я стал допрашивать кадета дальше.
— Где же черноморцы с нами стояли?
Перебежчик снова улыбнулся — и чего спрашивать такой вздор?
— Ваше превосходительство, да помните Азов...
— Ну, помню, а еще?
— А на хуторах... Вы к нам несколько раз приезжали.
Он вспомнил полковой обед, на котором присутствовал, назвал имена офицеров. Я пристально посмотрел на него: сомнений нет — это наша белая баклажка, кадетенок, попавший к красным и перебежавший к своим, но почему же не проходит невнятное недоверие к его складному, излишне складному, в чем-то мертвому рассказу и к его бледному, без кровинки, лицу, полному скрытой тревоги? «Пустяки», — подумал я и протянул ему портсигар:
— Хотите курить?
— Покорнейше благодарю, ваше превосходительство.
Худая цепкая рука с хорошо выхоленными ногтями порылась, чуть дрожа, в портсигаре. И эти несолдатские ногти тоже показались мне неприятными.
— А вы какой Головин? — спросил Протасович.
Тощая рука на мгновение как-то неверно шевельнулась, потом вытащила папиросу. Перебежчик оправил ворот шинели и, глядя на Протасовича с покровительственной и самоуверенной улыбкой, ответил:
— Мой отец был председателем второй Государственной думы.
Протасович сильно сжал мне под столом колено. Какое странное совпадение: за несколько минут до привода перебежчика, рассматривая «Огонек», мы задержались на снимке президиума Государственной думы и, особенно, на большом портрете ее председателя Головина. Полковник Протасович хорошо знал Головина и вспоминал над «Огоньком» свои с ним встречи.
— Какое совпадение, — усмехнулся Протасович, отмахивая от лица табачный дым.
Перебежчик быстро взглянул на него, не понимая значения слов, потом вытянулся передо мной — ко мне он чувствовал больше приязни, чем к полковнику.
— Разрешите закурить?
— Курите.
Он стал раскуривать папиросу, глубоко втягивая щеки. Был освещен его острый подбородок, лоб и прозрачные глаза в тени. «Какие неприятные глаза, — подумал я, — и будто я их где-то видел».
— Так вы, Головин, сын председателя второй Думы? — повторил Протасович как бы рассеянно и небрежно.
— Так точно.
Перебежчик глубоко затянулся папиросой.
— Вы, конечно, помните, какую прическу носил ваш отец.
— Прическу?
Перебежчик темно, тревожно взглянул на полковника, но тут же улыбнулся с видом презрительного превосходства:
— Но почему же прическу? Я хорошо не помню.
— Ну как же так не помнить прическу своего отца, вспомните хорошенько.
— Английский пробор, — сказал перебежчик.
— Так. А усы?
— Коротко подстриженные, по-английски.
— Так.
Наступило молчание. Полковник Протасович потянул к себе груду «Огонька», перекинул несколько листов и молча показал мне портрет председателя второй Думы. Как известно, почтенный председатель был лысым, что называется, наголо — ни одного волоска, блистательный биллиардный шар, усы же носил густые и пышные, не по-английски, а по-вильгельмовски.
— Ты что же, сукин сын, врешь! — крикнул я на перебежчика.
Тот выронил папиросу.
— Говори, почему к нам перебежал. Кто ты такой?
— Я же сказал, что Головин; служил в Черноморском полку, белый, перешел к своим...
Он дерзко смотрел на меня, и я понял, кого напоминают эти пустые прозрачные глаза, эта трупная бледность, наглая усмешка превосходства. «Чекист», — мелькнуло у меня.
— Молчать, сукин сын, чекист! — крикнул я, — Довольно вертеть волынку, подойди сюда, смотри.
Я показал ему «Огонек» с портретом Головина.
— Где английский пробор, где подстриженные усы... Открывайся, кто ты такой. Не скажешь — запорю до смерти.
— Я Головин, сказано Головин...
— Если не хотите испытать худшего, — сказал я спокойно, — бросьте валять дурака и говорите дело. Кто вы такой?
— Разведчик штаба тринадцатой советской армии, — тихо отвечал перебежчик.
— Зачем пожаловали к нам?
— Получил задание перебежать на фронте Дроздовской дивизии и постараться попасть в команду пеших разведчиков первого полка.
— Почему?
— Наша разведка считает команду пеших разведчиков одной из самых верных и надежных частей вашего первого полка.
— Ну так что же?
Он замялся, умолк.
— Не дурите, — сказал я. — Теперь вы все равно раскрыты. Или рассказывайте сами, или все придется из вас выколачивать.
— Команда пеших разведчиков взята нашей разведкой на особый учет. При ее посредстве решено разложить ваш первый полк.
— Каким образом?
— У вас есть наши агенты.
— Кто?
Молчание, и потом тихо, почти шепотом:
— В офицерской роте первого полка поручик Селезнев, потом в ротах третьего и второго батальонов несколько наших агентов. Имен не знаю, но в лицо узнаю, и есть условные знаки, пароль.
Я вызвал в штаб командиров рот 2-го и 3-го батальонов, просил их взять с собой перебежчика и пустить его в роты под видом нашего нового солдата.
Перебежчик вскоре же подошел к одному из стрелков, сказал что-то вполголоса, попросил табаку. Солдат удивленно взглянул на него, покраснел, что-то быстро ответил. Офицеры незаметно наблюдали. Перебежчик правой ногой провел на песке полукруг, таким же движением ответил и солдат. Солдата арестовали. Он принес полную повинную и тоже оказался агентом штаба 13-й армии.
Арестовали по их указаниям и другого агента, но поручик Селезнев, точно чуя, что всю тройку раскроют, заранее выбрался из полка, выхлопотал освобождение от строевой службы и отправился в тыл. Я немедленно послал вдогонку за ним в Севастополь трех офицеров, написал о нем в штаб корпуса, а также полковнику Колтышеву, который лечился тогда в Севастополе от ран. Посланным только удалось узнать, что Селезнев сначала служил в нашей контрразведке в Керчи, позже в Феодосии, потом скрылся.
Уже после Галлиполи один из наших офицеров встретил Селезнева в дроздовской форме на улице в Софии. Оказывается, Селезнев, как ни в чем не бывало служил в нашей контрразведке при генерале Ронжине: я немедленно сообщил о Селезневе в штаб, но он успел скрыться. Снова выплыл он уже в Германии, где его арестовали за подделку паспорта, и наконец в Париже, когда после похищения генерала Кутепова он пытался получить 500000 франков за указание похитителей.
Трое советских агентов были тогда преданы военно-полевому суду, от которого не отвертелся бы, конечно, и Селезнев. Всех троих приговорили к расстрелу. Тот, кого мы прозвали Сыном Головина, не вызвал во мне жалости, хотя и проиграл свою игру со смертью как-то очень уж жалко и ничтожно, зарвавшись на шатком вранье.
В том, что он принял на себя чужое имя, уворовал чужую жизнь — мальчишескую белую жизнь, которую он так складно рассказывал, было нечто зловещее, отталкивающее. Все так и оказалось, как рассказывал советский агент: был в Черноморском полку кадетик Головин, воспитанник 2-го Московского корпуса, был Головин оставлен в тифозной горячке, во вшах в нетопленой хате; красные захватили его, и был запытан насмерть Головин, и чекисты вымучили от него все, что им было надо. И вот пришел к нам некто с мертвым лицом без кровинки, с прозрачными пустыми глазами, чекист, принявший на себя судьбу мертвеца, и чекиста расстреляли без пощады.
http://militera.lib.ru/memo/russian/turkul_av/02.html